Это я.
Русь моя, сторона родная,
каждый камень мне здесь знаком,
от монгольских юрт до Дуная
я ее прошагал пешком.
В окружении злобном, вражьем
ей пришлось от рожденья жить,
это я был рожден однажды,
чтоб хранить ее рубежи.
Ненасытный, коварный запад
всюду кинул свой алчный взор,
как манит его хлебный запах
и богатый чужой простор.
Наделенный звериной силой,
по ковыльным степям седым,
это я, ведомый Аттилой,
укрощал всемогущий Рим,
собирал города чужие
под свою тяжелую длань,
и покорная Византия
мне несла золотую дань.
Но, однажды, на поле бранном,
на одной из чужих сторон
был сражен и укрыт курганом
по обычаю тех времен.
Только отдых мой долгим не был,
шла волной за бедой беда,
дым пожаров поганил небо,
в реках красной была вода,
от жестокой ордынской мрази
православный народ стонал,
это я под хоругви князя
по призыву ее вставал.
Бил монголов, поляков, шведов,
всех, несущих ей смерть и плен.
Это я ей дарил победы,
поднимая ее с колен.
Русь, твой облик могуч и славен,
благосклонна к тебе судьба,
почему же твой люд бесправен,
кто его превратил в раба?
Кто над ним не устал глумиться
и, поправ вековой закон,
через кровь посадил царицей
чужестранку на русский трон?
От кровавой потехи пьяный
за свободу, за свой народ,
это я с царем Емельяном
без оглядки скакал вперед
на горячей башкирской лошади
в ореоле людской молвы
и казнен был на Красной площади
под ликующий рев Москвы.
С ней на все мне хватало силы,
с ней всегда я был заодно,
и при штурме стен Измаила,
и в бою под Бородино.
За нее я стоял стеною
и, ни в чем ее не виня,
с декабристами под конвоем
шел в Сибирь, цепями звеня.
Новый век из огня и стали
опрокинул монарший трон,
как голодные волчьи стаи
на Россию со всех сторон
налетели свои, чужие,
сокрушая закон и власть.
Сея хаос, ища наживы,
смута черная понеслась
по российскому бездорожью
все живое вгоняя в дрожь,
стала правда считаться ложью,
стала правдой считаться ложь.
Увернувшись от красной пули,
за собой сжигая мосты,
это я продавал в Стамбуле
кровью нажитые кресты,
опускаясь ниже и ниже,
по Европе бродил с сумой
и, потом, умирал в Париже,
не сумев совладать с тоской.
А пока в заточеньи черном
дожидался призыва я,
здесь мои вырубали корни
новоявленные князья.
Паутинами лжи опутав
нелюбимый ими народ,
превращали его в манкуртов,
в бессловесный, безвольный сброд.
Зарастали поля бурьяном,
смерть отметила каждый дом,
и, как кара, нежданно грянул
чужеземный военный гром.
Вновь, как прежде, мне стало тесно
под покровом небытия,
на горящих руинах Бреста,
возродился из праха я.
Подо Ржевом, в московской стуже,
в Сталинграде, возле Орла
это я был ей снова нужен,
чтобы дальше она жила,
чтобы снова имела право
быть, как прежде, моей судьбой,
не богатство сулить, не славу,
отправляя в смертельный бой.
Майским утром под небом синим,
на обломках чужой страны,
это я умирал в Берлине
при последнем вздохе войны.
В честь того, последнего боя
через годы, весенним днем,
это мой был прах упокоен
у Кремля под вечным огнем.
Русь моя! Здесь я не был гостем,
жил, хранил ее, как умел,
никогда ни обид, ни злости
на нее я держать не смел.
Вместе с ней сквозь огонь и беды
шел вперед, не жалея сил,
предан был ей и ей был предан,
и оковы ее носил.
И трудился в поту, и дрался
с тем, кто с ней начинал войну,
умирал и опять рождался
то в Сибири, то на Дону.
Ей болеть мне и ей гордиться,
и, как прежде, уверен я,
что когда-нибудь вновь родиться
мне прикажет земля моя.
попробую на прощание всех напугать.
Разбойник
Ну что еще? Ты кто такой?
Похож на призрак – хмур и черен,
крадешься, как на падаль ворон,
а я, пока еще, живой.
Священник? Черт меня дери!
За что мне это наказанье!
Но раз пришел – я весь вниманье,
зачем явился? Говори.
Чтоб я покаялся в грехах?
Молитвой успокоил душу?
Но я спокоен и не трушу,
мне никакой не ведом страх.
Виновен перед Богом я?
А как же я его обидел,
коль никогда в глаза не видел,
в чем перед ним вина моя?
Я людям дерзостью своей
и беды нес, и огорченья,
и если мне просить прощенья,
то не у Бога – у людей.
Да, грешен я, да – виноват.
Мне по-любому светит ад,
в который, впрочем, с юных дней
и по сию пору не верю.
Я просто хлопну этой дверью
и стану кормом для червей.
Я приговором обречен
закончить эту жизнь с рассветом,
и поутру о деле этом
мы потолкуем с палачом.
Гонимый всеми, всеми клят,
прошел я путь совсем недлинный,
но я родился на «малине»
и там же, кстати, был зачат.
Взращенный в солнечном тепле
не может быть ни злым, ни строгим –
недаром солнце было Богом
для всех когда-то на земле,
А я рожден на темном дне,
луна была моим светилом
и, наделив умом и силой,
любовь забыла дать, но мне
весь этот мир принадлежал.
Ты знаешь, что это такое –
считаться гением разбоя
и виртуозом грабежа!
Я все познал, я все вкусил,
я счастлив был на этом свете,
пока меня безумный ветер,
как лист оторванный, носил.
Мне жаль тебя, ты беден, поп,
твой мир под сводом храма тесен,
ты вместо вольных, страстных песен
поешь псалмы и крестишь лоб.
Неужто жить тебе милей,
вдыхая приторный елей?
Еще к земле сквозь мрак и тишь
не подступило пробужденье,
ты, как в безумном наважденьи,
уже к заутрене спешишь.
В потемках пол колотишь лбом,
молясь незримому фантому,
и ты не волен по-другому –
ты Им к Нему приговорен.
Сквозь страх пред Ним не можешь ты
земной увидеть красоты.
К утру окрасит небеса
восход палитрою кровавой,
вот-вот на утренние травы
падет хрустальная роса.
Нарушив благостный покой,
спросонья ветер осмелеет
и легким веером развеет
туманный саван над рекой.
Над лесом стаи звонких птиц
споют торжественную оду,
восславив солнце и свободу
и мир, не знающий границ.
Уже к полуденной поре
земля от зноя задохнется,
и в небо влага вознесется,
в пар превратившись на жаре.
Не удержавшись в облаках,
на землю хлынет теплый ливень,
под ним покорно и пугливо
цветы склонятся на лугах.
Прочертит молния зигзаг,
отсалютует гром победно,
а ты, крестясь, ползешь к обедне,
спеша подать условный знак
тому, кто где-то там за небом
живет – невидим и неведом.
Я как-то слышал от людей,
что объявил себя мессией
и утверждал, что он всесилен,
один безумный иудей.
Он за грехи весь свет корил
и для таких, как ты, в итоге
смог стать хозяином и Богом,
хотя мне кто-то говорил,
что этот парень на кресте,
как вор, свою закончил битву,
но ты, вечернюю молитву
творя в прохладной темноте,
твердишь, что ты его холоп.
А я – свободен, слышишь, поп!
И даже в юности, когда
был часто сыт водой и хлебом,
ни у кого в холопах не был,
я б просто умер от стыда.
Что о свободе можешь знать
ты, ограниченный каноном,
запрещена твоим фантомом
тебе мирская благодать.
Ты движим волей не своей,
а сводом чьих-то странных правил,
он пастухом тебя поставил,
назначив овцами людей.
Тебе велит его закон
пугать народ грядущим адом,
понятно – легче править стадом,
согнав его в один загон.
Какой ты пастырь? Ты – баран.
Как ты наивен, право слово.
Не веришь мне? Возьми любого
кого-нибудь из прихожан –
он раб желудка своего,
с похмелья частого болеет
и ненавидит всех евреев,
хотя не знал ни одного,
но с важным видом в храм идет,
смиренно молится иконе
и нищим в грязные ладони
копейки медные кладет,
стоит, клонясь, у алтаря,
молясь, чтоб не настигли беды,
а сам ночами у соседа
дрова ворует втихаря.
Он жаден, он не любит всех,
а молится на всякий случай:
твой Бог ему помощник лучший –
легко прощает всякий грех.
Припал к кресту – и чист уже.
Тебе такие по душе?
Что в людях дорого тебе:
упорство, страсть, горенье, гордость,
а может рабская покорность,
не ими выбранной, судьбе?
Ты всех покаяться зовешь,
и создается впечатленье,
что все погрязли в преступленьях
и что кругом вражда и ложь.
За чередой ночей и дней
твой Бог приглядывает свыше
и точно знает – кто чем дышит,
согласно логике твоей.
И если кто-то согрешил,
то, значит, так Господь решил?
Откуда ж у детей Земли
такие мерзкие изъяны?
Нас создал Он? От обезьяны,
похоже, мы произошли.
Я здесь в цепях, почти в аду,
уже ступил на край могилы,
но мне не жаль того, что было,
что привело меня к суду:
налеты, кражи, шум погонь,
судьба, разыгранная в карты,
игра со смертью и азарта
всепожирающий огонь,
шальные деньги, женщин рой,
веселый пир в дурмане винном,
в крови поток адреналина,
кипящий бешеной волной.
Вот это жизнь, что только раз
дается каждому из нас.
Ну, все. Оставь меня, старик.
Прощай, забудь мою тираду.
И отпевать меня не надо –
я к вашим песням не привык.
Я это не перенесу:
вы, в путь последний провожая,
поете, точно волчья стая
кружит в заснеженном лесу.
Светает. Слышишь стук сапог?
Иди. Тебя заждался Бог.
* * *
Тебе напоследок.
Постарев, истратив уйму сил,
в край родной вернуться я решил,
где я рос, не зная слова – боль,
где когда-то первую любовь,
как вино из кубка нежных уст,
пил, хмелея от избытка чувств.
Милый край, сегодня я стою
здесь, но ничего не узнаю.
Там был сад, в котором соловьи
пели песни страстные свои.
Там был дом, где с раннего утра
заводила игры детвора.
Там беседка навевала лень,
и кружила голову сирень.
Это было все давным-давно,
а теперь в глазах моих темно.
Сада нет, а вместо соловьев
каркает над полем воронье.
Вместо дома угли и зола,
а на месте, где сирень цвела,
кладбище – музей могильных плит,
молча даты скорбные хранит.
Нет нигде ни друга, ни врага,
никого, лишь времени пурга
норовит стереть последний след
тех, кого уже на свете нет.
Тишина, разрушенный вокзал.
Вот и все. Я снова опоздал.
* * *
Я совсем разбитый,
мутно на душе
и хожу небритый
третий день уже.
Спрашивает внучка:
-что случилось, дед,
почему колючки
у тебя везде?-
Тянет осторожно
к бороде ладонь.
-Я не дед, я ежик,
ты меня не тронь.-
-Дед, ты врать не можешь,
ты совсем не еж,
ты с такою рожей
на бича похож.-
Я — поэт.
А поэту не место в аду.
Вы не верьте тому,
что я в ад попаду.
Там, узнав, что я прожил,
что выпил до дна,
удержаться не сможет
от слез сатана.
Бог любви мне не дал,
значит, он виноват,
что меня никогда
не сошлют в этот ад.
Я давно это прожил
еще на земле,
значит дольше не должен
остаться во зле.
Я — поэт.
А поэту не место в раю.
Мне не нужно,
чтоб душу щадили мою.
В этой жизни земной
не припомню я дня,
чтобы те, кто со мной,
не любили меня.
Был я весел всегда,
был не жаден и смел,
не рыдал, не страдал,
а смеялся и пел,
брал от жизни помногу
и пил через край — так за что мне в итоге
безоблачный рай?
Мне не место в аду.
Мне не место в раю.
А сегодня, когда я на самом краю,
понимаю, заблудшую душу кляня,
что и здесь на земле
места нет для меня.
* * *
тоже из запаса:
* * *
Муза.
Вдруг в жилище моем появилась
тетка толстая с красным лицом,
подошла и без спросу склонилась
над, пока еще, чистым листом.
Жарко дышит и потом воняет.
Кто ты?
Муза.
Та самая? Врешь!
Я-то думал, что ты молодая
и красивая…
Что ты несешь!
Столько лет я тружусь неустанно,
и по первому зову бегу
к вам – ленивым, бездарным и пьяным,
коль зовут – не придти не могу.
И состарилась, и потолстела,
и, как осенью листья с куста,
из-за ваших стихов облетела
и пропала моя красота.
Что за пошлость сегодня ты пишешь?
Прешь куда, закусив удила?
Вот когда были Саша и Миша,
и Сережа – тогда я жила.
Я была молода и прекрасна,
был и светел, и радостен труд,
только всех их сгубили напрасно —
долго гениям жить не дают.
Очень дорого правда досталось.
Я во время гонений лихих
по подпольям и тюрьмам скиталась,
в полной тайне лелея стихи,
чтоб когда-нибудь вынести к свету
то, что память смогла удержать,
а в эпоху продажных поэтов
заставляли не петь, а визжать.
Этот бред ни читать и ни слушать,
ни поэзией звать не могла,
так изрезали цензоры душу:
умирала – едва ожила.
Где вы ныне, певцы молодые,
поднимайтесь, идите в народ,
пойте песни, будите Россию,
без поэтов Россия умрет.
Что б ни думали вы, ни писали — с вами я, мы навечно дружны.
Только, вот – буду я вам нужна ли,
если вы никому не нужны?
* * *
Живу неспешно
В ладу с собой,
Не очень грешный
И не святой.
Не злой, не жадный,
Чего еще?
Живу и ладно,
Все хорошо.
А станет скучно,
Залезу в Spac,
Увижу Ty4kу
И Greta здесь,
А вон и Zibert
Сидит с письмом.
Он с дядей Гитлером
Знаком.
Мы будем в Spacе
Всю ночь торчать,
Мы будем вместе
Стихи писать
Про дождь, про море,
И про собак,
Ну что за горе,
Что мир — бардак.
Плевать на это
И растереть,
Мы все поэты –
Сейчас и впредь.
Все в нашей власти,
Нам все дано:
Сгорать от страсти,
Хлестать вино,
Любить безмерно,
Спины не гнуть.
Мы все бессмертны
И в этом суть!
Я в окошко смотрю —
за окошком дождит.
Вон собака бежит
и скулит, и дрожит,
вон сосед в гараже
под машиной лежит,
у нее там чего-то
опять дребезжит.
Вон старуха сидит,
как и я, у окна,
плохо видит она,
плохо слышит она,
в голове у нее
седина, седина,
и не соображает
она ни хрена.
В темном небе пузатая
туча висит,
а из тучи на землю
вода моросит,
в телевизоре жалобно
Лепс голосит…
Ох и тяжко сегодня
людЯм на Руси.
Первое свидание.
Великолепен южный вечер:
темнеет рано, звездопад,
сверкая, падает на плечи,
ночных фиалок аромат
пьянит и, как на карусели,
кружит, несет, сводя с ума,
цикад задумчивые трели
сливает в хор единый тьма,
вспорхнет на свет ночная птица,
отбросив призрачную тень
и в небо черное умчится…
Я помню: был обычный день,
но вдруг шатнулось мирозданье,
я, как в бреду, почти без сил,
пойти на первое свиданье
свою любимую просил.
Не слыша слов, от глаз зеленых
не смея взгляда отвести,
я понял – будет ждать под кленом.
Сегодня.
После девяти.
Мне долгий день казался адом,
я ждал, молясь, как чуда ждут,
когда вечерняя прохлада
и сумрак с неба упадут.
И, как киношные шпионы,
к любым превратностям готов,
я рвал соседские пионы –
ну как к любимой без цветов!
Ярился пес, свирепо лая,
а я, прижав к груди цветы,
бежал, рубаху разрывая
через колючие кусты,
летел счастливый и влюбленный,
как будто выросли крыла.
До ночи ждал ее под кленом
и не дождался – не пришла!
Едва не плача, что есть силы
ломал ворованный букет.
Ее ко мне не отпустили.
Нам было по двенадцать лет.
* * *
Букет
По-летнему цветет оранжерея,
пьянящий аромат, цветочный рай.
Пионы, георгины, орхидеи —
все, что душе угодно, выбирай.
Девчонки – составители букетов,
на милых лицах глаз веселый свет
счастливые от юности и лета,
цветок к цветку и вот – готов букет.
Мелькают ловко маленькие руки,
одной сноровки мало, здесь нужна
усидчивость и знание науки,
чтоб был и вид красивый, и цена.
Чтоб за такой букет бюджетник скромный
отдать любые деньги был готов,
но, за большие бабки приглашенный,
специалист с заморских островов
заявится негаданно нежданно,
прищурившись на солнечном свету,
и неприличным словом – икебана,
порвет на клочья эту красоту.
* * *
Эта жизнь — чужие вымыслы
и заслуги нашей нет,
что когда-то всех нас вынесли
из роддома в белый свет.
Мы росли, росли и выросли,
и из ЗАГСа при гостях
вот опять кого-то вынесли
в белом платье на руках.
Жизнь любая с горькой примесью
и не стоит клясть судьбу,
что однажды всех нас вынесут
в белых тапочках в гробу.
* * *
Тайга — мое спасение,
тайга — мое укрытие,
здесь можно в дни осенние
остановить события,
во мхах белесых спрятаться
от шума надоевшего
и на плече поплакаться
у старикана лешего.
Нырнуть в лесное таинство
без имени и отчества,
где полное беспамятство,
и сладость одиночества.
* * * 1979
Завелись тараканы у Папаши в квартире,
у него там грязища и вечный бордель.
Бродят в кухне и в ванной, гуляют в сортире,
даже в спальне, собаки, ползут на постель.
Что он только не делал, на разной отраве
подорвал, растранжирил семейный бюджет,
но вреда никакого усатой ораве
от обильной отравы папашиной нет.
Он угрозы им слал и задобрить пытался,
и подбрасывал корки, и топтал сапогом,
по ближайшим и дальним соседям мотался,
предлагая очистить от нечисти дом.
Но соседи усатым открывали квартиры,
пропускали без визы, давали ключи.
Ты, мол, сам обещал замочить их в сортире,
сам трепал языком, сам теперь и мочи.-
* * *
Ну, коль «Одиночество» продолжается, напишу немного о себе:
Сивый мерин.
Я тащусь по улицам вонючим,
я устал, я стар и одинок,
запряжен, зашорен и навьючен,
и по ребрам бьет меня седок.
На обед солома, корка хлеба,
на десерт противная вода,
а над головой все то же небо,
как когда-то в прежние года.
Неужели это правда было?
Неужели не приснилось в снах –
жеребцы и юные кобылы
на, свободой пахнущих, лугах?
Ароматный ветер путал гривы,
под июльским небом степь цвела,
как была красива и игрива,
как легка и трепетна была,
грациозной рысью пробегая
через взбудораженный табун,
эта тонконогая гнедая,
с симпатичной звездочкой во лбу.
А потом хомут, телега, сани,
кнут ременный, грубость седока
и в пристяжке с черными глазами
злая, беспросветная тоска.
Подчиняясь крикам и ударам,
кое-как влачу свою судьбу.
Этот хмырь, с врожденным перегаром,
всех, еще живых, «видал в гробу».
Я не знаю, что с ним дальше будет,
он на четырех ногах, как я
ходит чаще, чем на двух, как люди,
вечно пьян и грязен, как свинья.
Мы, наверно, скоро сдохнем оба.
Господи, хотя бы поскорей!
Я на все согласен, кроме гроба.
Ни к чему гробы для лошадей.
Я давно устал от жизни этой,
но не светит никакой иной.
Вот бы вверх подняться над планетой
и лягнуть копытом шар земной.
* * *
Умирают поэты,
не сумев пережить
наводненья наветов,
извержения лжи,
от саднящей обиды
за беспутный народ,
что просвета не видя,
превращается в сброд.
С исступленною верой
в одиночку на рать,
будто знают — бессмертны-
идут умирать.
Без боязни вставая
под стволы и ножи,
чьи-то души спасают,
свои обнажив.
Поднимаются сами
на вершины Голгоф,
осиянных крестами
недописанных строф.
Не дождавшись рассвета
во всевластии тьмы,
умирают поэты,
как и прочие мы.
* * *
Сон.
Был пьян я и в ночи
кошмар явился мне:
вдруг оказался я
в неведомой стране.
На первый взгляд совсем
обычная страна,
но почему-то мне
не нравилась она.
Там никаких страстей,
и все не влюблены,
там непорочных дев
гуляют табуны,
и скромные юнцы –
заложники стыда,
сбиваются в садах
в пугливые стада,
не слышен лай собак
и ругань не в чести,
никто не норовит
на друга донести,
не слышен детский плачь
и не растет осот,
и не бывает гроз,
и лето круглый год,
и ласковый закат,
и розовый рассвет,
и, черт меня возьми,
нигде начальства нет,
цветочный аромат
и пенье птичьих стай…
Неужто умер я
и сдуру сослан в рай?
Кому я нужен там
в нетронутой тиши?
За что? Неужто я
так сильно нагрешил?
Вдруг, как небесный гром,
будильника трезвон,
Я, как и прежде, жив,
и это только сон.
Какая благодать,
восторг невыразим,
Я, слава Богу, здесь –
в пороке и грязи.
* * *
на нашу землю, помню, тоже благодать господня снизошла:
Все мы помним, как при Сталине
И «шпионов», и блатных
К нам со всей России сплавили,
Чтоб избавиться от них.
А чтоб был еще и поп у нас,
То, однажды, в Магадан
Из Москвы сослали фофана
Под названьем Феофан.
Всем, кричал, даст Бог прощение,
А для братьев и сестер
Для венчанья и крещения
Возведу большой собор!
Тут бы нам послать туда мента,
Фофан делал, что хотел:
Слямзил деньги от фундамента,
Побрехал и улетел.
Хоть кресты не все поставили,
Перекрестится толпа:
Слава Богу, что избавили
От лукавого попа.
Только как приход без лидера?
И указ Синодом дан:
Поменять вора на пидора,
Осчастливить Магадан.
Веселились даром с дуру мы,
Кто же мог предполагать,
Что теперь придется Гурия
Пастве в жопу целовать.
Он святой пониже пояса
И, возможно, через год,
Присмотревшись и освоившись,
Колокольню проебет.
Времена грядут тревожные,
Что Россию дальше ждет?
И попы у нас безбожные,
И безмолвствует народ.
2003 г.
женские стихи — явление уникальное, как бы к этому не относились матерые читатели мужеского пола. Я обычно советую таким: читайте Ахмадулину, там чувствам несть числа, мужики так не могут, не должны по определению. Теперь буду советовать: читайте Tу4kу.
От колыбели до погоста
у всех различные пути:
кто проще, кто совсем не просто
сумеет этот путь пройти.
Кто в ремесле, а кто в науке
спешит себя определить,
но эту радость, эти муки
дано не каждому прожить,
когда от странной нервной дрожи
беспомощно трепещет плоть,
мороз, как нож, идет по коже,
стараясь в сердце уколоть,
когда перо, как легкий парус,
скользит до самых тайных мест…
За что мне, грешному, досталось
нести тяжелый этот крест,
за что мне свыше дар такой — сгорать за каждою строкой.
* * *
ты не завидуешь, ты просто сожалеешь, завидовать нельзя — смертный грех.
Зависть
Кто ближнему готов помочь делами?
Кто ныне к всепрощению готов?
Ведет по жизни мерзкими руками
нас мстительная Зависть – мать грехов.
Когда-то эта гнусная особа,
чтоб всяк из нас был зверем меж зверей,
назвать решила Жадностью и Злобой
своих, в грехе зачатых, дочерей.
Когда, согласно ветхому преданью,
людские дни закончились в раю,
они и родились в момент изгнанья
и деятельность начали свою,
сумев за краткий срок опутать адом
весь шар земной, да так, что только Бог,
стеная и скорбя о грешных чадах,
залив весь мир водой, распутать смог.
Не помогла студеная водица:
не выжил зверь, не выжил человек,
погибло все, лишь эти две сестрицы
спаслись, пробравшись к Ною на ковчег.
Обсохнув, Злоба завела сначала:
— Ты беден? — у богатого возьми, — А Жадность шепчет в ухо: — мало, мало.
…Не будет примиренья меж людьми.
Напрасно Моисей вбивал в скрижали,
Господние слова про смертный грех.
Для всех писалось, да не все читали…
Не вечны камни, не дошли до всех.
* * *
Все, прощайте.
Русь моя, сторона родная,
каждый камень мне здесь знаком,
от монгольских юрт до Дуная
я ее прошагал пешком.
В окружении злобном, вражьем
ей пришлось от рожденья жить,
это я был рожден однажды,
чтоб хранить ее рубежи.
Ненасытный, коварный запад
всюду кинул свой алчный взор,
как манит его хлебный запах
и богатый чужой простор.
Наделенный звериной силой,
по ковыльным степям седым,
это я, ведомый Аттилой,
укрощал всемогущий Рим,
собирал города чужие
под свою тяжелую длань,
и покорная Византия
мне несла золотую дань.
Но, однажды, на поле бранном,
на одной из чужих сторон
был сражен и укрыт курганом
по обычаю тех времен.
Только отдых мой долгим не был,
шла волной за бедой беда,
дым пожаров поганил небо,
в реках красной была вода,
от жестокой ордынской мрази
православный народ стонал,
это я под хоругви князя
по призыву ее вставал.
Бил монголов, поляков, шведов,
всех, несущих ей смерть и плен.
Это я ей дарил победы,
поднимая ее с колен.
Русь, твой облик могуч и славен,
благосклонна к тебе судьба,
почему же твой люд бесправен,
кто его превратил в раба?
Кто над ним не устал глумиться
и, поправ вековой закон,
через кровь посадил царицей
чужестранку на русский трон?
От кровавой потехи пьяный
за свободу, за свой народ,
это я с царем Емельяном
без оглядки скакал вперед
на горячей башкирской лошади
в ореоле людской молвы
и казнен был на Красной площади
под ликующий рев Москвы.
С ней на все мне хватало силы,
с ней всегда я был заодно,
и при штурме стен Измаила,
и в бою под Бородино.
За нее я стоял стеною
и, ни в чем ее не виня,
с декабристами под конвоем
шел в Сибирь, цепями звеня.
Новый век из огня и стали
опрокинул монарший трон,
как голодные волчьи стаи
на Россию со всех сторон
налетели свои, чужие,
сокрушая закон и власть.
Сея хаос, ища наживы,
смута черная понеслась
по российскому бездорожью
все живое вгоняя в дрожь,
стала правда считаться ложью,
стала правдой считаться ложь.
Увернувшись от красной пули,
за собой сжигая мосты,
это я продавал в Стамбуле
кровью нажитые кресты,
опускаясь ниже и ниже,
по Европе бродил с сумой
и, потом, умирал в Париже,
не сумев совладать с тоской.
А пока в заточеньи черном
дожидался призыва я,
здесь мои вырубали корни
новоявленные князья.
Паутинами лжи опутав
нелюбимый ими народ,
превращали его в манкуртов,
в бессловесный, безвольный сброд.
Зарастали поля бурьяном,
смерть отметила каждый дом,
и, как кара, нежданно грянул
чужеземный военный гром.
Вновь, как прежде, мне стало тесно
под покровом небытия,
на горящих руинах Бреста,
возродился из праха я.
Подо Ржевом, в московской стуже,
в Сталинграде, возле Орла
это я был ей снова нужен,
чтобы дальше она жила,
чтобы снова имела право
быть, как прежде, моей судьбой,
не богатство сулить, не славу,
отправляя в смертельный бой.
Майским утром под небом синим,
на обломках чужой страны,
это я умирал в Берлине
при последнем вздохе войны.
В честь того, последнего боя
через годы, весенним днем,
это мой был прах упокоен
у Кремля под вечным огнем.
Русь моя! Здесь я не был гостем,
жил, хранил ее, как умел,
никогда ни обид, ни злости
на нее я держать не смел.
Вместе с ней сквозь огонь и беды
шел вперед, не жалея сил,
предан был ей и ей был предан,
и оковы ее носил.
И трудился в поту, и дрался
с тем, кто с ней начинал войну,
умирал и опять рождался
то в Сибири, то на Дону.
Ей болеть мне и ей гордиться,
и, как прежде, уверен я,
что когда-нибудь вновь родиться
мне прикажет земля моя.
Разбойник
Ну что еще? Ты кто такой?
Похож на призрак – хмур и черен,
крадешься, как на падаль ворон,
а я, пока еще, живой.
Священник? Черт меня дери!
За что мне это наказанье!
Но раз пришел – я весь вниманье,
зачем явился? Говори.
Чтоб я покаялся в грехах?
Молитвой успокоил душу?
Но я спокоен и не трушу,
мне никакой не ведом страх.
Виновен перед Богом я?
А как же я его обидел,
коль никогда в глаза не видел,
в чем перед ним вина моя?
Я людям дерзостью своей
и беды нес, и огорченья,
и если мне просить прощенья,
то не у Бога – у людей.
Да, грешен я, да – виноват.
Мне по-любому светит ад,
в который, впрочем, с юных дней
и по сию пору не верю.
Я просто хлопну этой дверью
и стану кормом для червей.
Я приговором обречен
закончить эту жизнь с рассветом,
и поутру о деле этом
мы потолкуем с палачом.
Гонимый всеми, всеми клят,
прошел я путь совсем недлинный,
но я родился на «малине»
и там же, кстати, был зачат.
Взращенный в солнечном тепле
не может быть ни злым, ни строгим –
недаром солнце было Богом
для всех когда-то на земле,
А я рожден на темном дне,
луна была моим светилом
и, наделив умом и силой,
любовь забыла дать, но мне
весь этот мир принадлежал.
Ты знаешь, что это такое –
считаться гением разбоя
и виртуозом грабежа!
Я все познал, я все вкусил,
я счастлив был на этом свете,
пока меня безумный ветер,
как лист оторванный, носил.
Мне жаль тебя, ты беден, поп,
твой мир под сводом храма тесен,
ты вместо вольных, страстных песен
поешь псалмы и крестишь лоб.
Неужто жить тебе милей,
вдыхая приторный елей?
Еще к земле сквозь мрак и тишь
не подступило пробужденье,
ты, как в безумном наважденьи,
уже к заутрене спешишь.
В потемках пол колотишь лбом,
молясь незримому фантому,
и ты не волен по-другому –
ты Им к Нему приговорен.
Сквозь страх пред Ним не можешь ты
земной увидеть красоты.
К утру окрасит небеса
восход палитрою кровавой,
вот-вот на утренние травы
падет хрустальная роса.
Нарушив благостный покой,
спросонья ветер осмелеет
и легким веером развеет
туманный саван над рекой.
Над лесом стаи звонких птиц
споют торжественную оду,
восславив солнце и свободу
и мир, не знающий границ.
Уже к полуденной поре
земля от зноя задохнется,
и в небо влага вознесется,
в пар превратившись на жаре.
Не удержавшись в облаках,
на землю хлынет теплый ливень,
под ним покорно и пугливо
цветы склонятся на лугах.
Прочертит молния зигзаг,
отсалютует гром победно,
а ты, крестясь, ползешь к обедне,
спеша подать условный знак
тому, кто где-то там за небом
живет – невидим и неведом.
Я как-то слышал от людей,
что объявил себя мессией
и утверждал, что он всесилен,
один безумный иудей.
Он за грехи весь свет корил
и для таких, как ты, в итоге
смог стать хозяином и Богом,
хотя мне кто-то говорил,
что этот парень на кресте,
как вор, свою закончил битву,
но ты, вечернюю молитву
творя в прохладной темноте,
твердишь, что ты его холоп.
А я – свободен, слышишь, поп!
И даже в юности, когда
был часто сыт водой и хлебом,
ни у кого в холопах не был,
я б просто умер от стыда.
Что о свободе можешь знать
ты, ограниченный каноном,
запрещена твоим фантомом
тебе мирская благодать.
Ты движим волей не своей,
а сводом чьих-то странных правил,
он пастухом тебя поставил,
назначив овцами людей.
Тебе велит его закон
пугать народ грядущим адом,
понятно – легче править стадом,
согнав его в один загон.
Какой ты пастырь? Ты – баран.
Как ты наивен, право слово.
Не веришь мне? Возьми любого
кого-нибудь из прихожан –
он раб желудка своего,
с похмелья частого болеет
и ненавидит всех евреев,
хотя не знал ни одного,
но с важным видом в храм идет,
смиренно молится иконе
и нищим в грязные ладони
копейки медные кладет,
стоит, клонясь, у алтаря,
молясь, чтоб не настигли беды,
а сам ночами у соседа
дрова ворует втихаря.
Он жаден, он не любит всех,
а молится на всякий случай:
твой Бог ему помощник лучший –
легко прощает всякий грех.
Припал к кресту – и чист уже.
Тебе такие по душе?
Что в людях дорого тебе:
упорство, страсть, горенье, гордость,
а может рабская покорность,
не ими выбранной, судьбе?
Ты всех покаяться зовешь,
и создается впечатленье,
что все погрязли в преступленьях
и что кругом вражда и ложь.
За чередой ночей и дней
твой Бог приглядывает свыше
и точно знает – кто чем дышит,
согласно логике твоей.
И если кто-то согрешил,
то, значит, так Господь решил?
Откуда ж у детей Земли
такие мерзкие изъяны?
Нас создал Он? От обезьяны,
похоже, мы произошли.
Я здесь в цепях, почти в аду,
уже ступил на край могилы,
но мне не жаль того, что было,
что привело меня к суду:
налеты, кражи, шум погонь,
судьба, разыгранная в карты,
игра со смертью и азарта
всепожирающий огонь,
шальные деньги, женщин рой,
веселый пир в дурмане винном,
в крови поток адреналина,
кипящий бешеной волной.
Вот это жизнь, что только раз
дается каждому из нас.
Ну, все. Оставь меня, старик.
Прощай, забудь мою тираду.
И отпевать меня не надо –
я к вашим песням не привык.
Я это не перенесу:
вы, в путь последний провожая,
поете, точно волчья стая
кружит в заснеженном лесу.
Светает. Слышишь стук сапог?
Иди. Тебя заждался Бог.
* * *
Постарев, истратив уйму сил,
в край родной вернуться я решил,
где я рос, не зная слова – боль,
где когда-то первую любовь,
как вино из кубка нежных уст,
пил, хмелея от избытка чувств.
Милый край, сегодня я стою
здесь, но ничего не узнаю.
Там был сад, в котором соловьи
пели песни страстные свои.
Там был дом, где с раннего утра
заводила игры детвора.
Там беседка навевала лень,
и кружила голову сирень.
Это было все давным-давно,
а теперь в глазах моих темно.
Сада нет, а вместо соловьев
каркает над полем воронье.
Вместо дома угли и зола,
а на месте, где сирень цвела,
кладбище – музей могильных плит,
молча даты скорбные хранит.
Нет нигде ни друга, ни врага,
никого, лишь времени пурга
норовит стереть последний след
тех, кого уже на свете нет.
Тишина, разрушенный вокзал.
Вот и все. Я снова опоздал.
* * *
Купает девушка коня
на озере средь бела дня.
Купает девушка коня,
ногами голыми дразня.
Купает девушка коня,
руками белыми маня.
Купает девушка коня,
смотрю на них, судьбу кляня.
Купает девушка коня,
а мне обидно – не меня.
* * *
мутно на душе
и хожу небритый
третий день уже.
Спрашивает внучка:
-что случилось, дед,
почему колючки
у тебя везде?-
Тянет осторожно
к бороде ладонь.
-Я не дед, я ежик,
ты меня не тронь.-
-Дед, ты врать не можешь,
ты совсем не еж,
ты с такою рожей
на бича похож.-
Я — поэт.
А поэту не место в аду.
Вы не верьте тому,
что я в ад попаду.
Там, узнав, что я прожил,
что выпил до дна,
удержаться не сможет
от слез сатана.
Бог любви мне не дал,
значит, он виноват,
что меня никогда
не сошлют в этот ад.
Я давно это прожил
еще на земле,
значит дольше не должен
остаться во зле.
Я — поэт.
А поэту не место в раю.
Мне не нужно,
чтоб душу щадили мою.
В этой жизни земной
не припомню я дня,
чтобы те, кто со мной,
не любили меня.
Был я весел всегда,
был не жаден и смел,
не рыдал, не страдал,
а смеялся и пел,
брал от жизни помногу
и пил через край — так за что мне в итоге
безоблачный рай?
Мне не место в аду.
Мне не место в раю.
А сегодня, когда я на самом краю,
понимаю, заблудшую душу кляня,
что и здесь на земле
места нет для меня.
* * *
* * *
Муза.
Вдруг в жилище моем появилась
тетка толстая с красным лицом,
подошла и без спросу склонилась
над, пока еще, чистым листом.
Жарко дышит и потом воняет.
Кто ты?
Муза.
Та самая? Врешь!
Я-то думал, что ты молодая
и красивая…
Что ты несешь!
Столько лет я тружусь неустанно,
и по первому зову бегу
к вам – ленивым, бездарным и пьяным,
коль зовут – не придти не могу.
И состарилась, и потолстела,
и, как осенью листья с куста,
из-за ваших стихов облетела
и пропала моя красота.
Что за пошлость сегодня ты пишешь?
Прешь куда, закусив удила?
Вот когда были Саша и Миша,
и Сережа – тогда я жила.
Я была молода и прекрасна,
был и светел, и радостен труд,
только всех их сгубили напрасно —
долго гениям жить не дают.
Очень дорого правда досталось.
Я во время гонений лихих
по подпольям и тюрьмам скиталась,
в полной тайне лелея стихи,
чтоб когда-нибудь вынести к свету
то, что память смогла удержать,
а в эпоху продажных поэтов
заставляли не петь, а визжать.
Этот бред ни читать и ни слушать,
ни поэзией звать не могла,
так изрезали цензоры душу:
умирала – едва ожила.
Где вы ныне, певцы молодые,
поднимайтесь, идите в народ,
пойте песни, будите Россию,
без поэтов Россия умрет.
Что б ни думали вы, ни писали — с вами я, мы навечно дружны.
Только, вот – буду я вам нужна ли,
если вы никому не нужны?
* * *
Гони Им Бабки Дальше Дуй,
Корче, тот же самый х..!
В ладу с собой,
Не очень грешный
И не святой.
Не злой, не жадный,
Чего еще?
Живу и ладно,
Все хорошо.
А станет скучно,
Залезу в Spac,
Увижу Ty4kу
И Greta здесь,
А вон и Zibert
Сидит с письмом.
Он с дядей Гитлером
Знаком.
Мы будем в Spacе
Всю ночь торчать,
Мы будем вместе
Стихи писать
Про дождь, про море,
И про собак,
Ну что за горе,
Что мир — бардак.
Плевать на это
И растереть,
Мы все поэты –
Сейчас и впредь.
Все в нашей власти,
Нам все дано:
Сгорать от страсти,
Хлестать вино,
Любить безмерно,
Спины не гнуть.
Мы все бессмертны
И в этом суть!
Я в окошко смотрю —
за окошком дождит.
Вон собака бежит
и скулит, и дрожит,
вон сосед в гараже
под машиной лежит,
у нее там чего-то
опять дребезжит.
Вон старуха сидит,
как и я, у окна,
плохо видит она,
плохо слышит она,
в голове у нее
седина, седина,
и не соображает
она ни хрена.
В темном небе пузатая
туча висит,
а из тучи на землю
вода моросит,
в телевизоре жалобно
Лепс голосит…
Ох и тяжко сегодня
людЯм на Руси.
Первое свидание.
Великолепен южный вечер:
темнеет рано, звездопад,
сверкая, падает на плечи,
ночных фиалок аромат
пьянит и, как на карусели,
кружит, несет, сводя с ума,
цикад задумчивые трели
сливает в хор единый тьма,
вспорхнет на свет ночная птица,
отбросив призрачную тень
и в небо черное умчится…
Я помню: был обычный день,
но вдруг шатнулось мирозданье,
я, как в бреду, почти без сил,
пойти на первое свиданье
свою любимую просил.
Не слыша слов, от глаз зеленых
не смея взгляда отвести,
я понял – будет ждать под кленом.
Сегодня.
После девяти.
Мне долгий день казался адом,
я ждал, молясь, как чуда ждут,
когда вечерняя прохлада
и сумрак с неба упадут.
И, как киношные шпионы,
к любым превратностям готов,
я рвал соседские пионы –
ну как к любимой без цветов!
Ярился пес, свирепо лая,
а я, прижав к груди цветы,
бежал, рубаху разрывая
через колючие кусты,
летел счастливый и влюбленный,
как будто выросли крыла.
До ночи ждал ее под кленом
и не дождался – не пришла!
Едва не плача, что есть силы
ломал ворованный букет.
Ее ко мне не отпустили.
Нам было по двенадцать лет.
* * *
По-летнему цветет оранжерея,
пьянящий аромат, цветочный рай.
Пионы, георгины, орхидеи —
все, что душе угодно, выбирай.
Девчонки – составители букетов,
на милых лицах глаз веселый свет
счастливые от юности и лета,
цветок к цветку и вот – готов букет.
Мелькают ловко маленькие руки,
одной сноровки мало, здесь нужна
усидчивость и знание науки,
чтоб был и вид красивый, и цена.
Чтоб за такой букет бюджетник скромный
отдать любые деньги был готов,
но, за большие бабки приглашенный,
специалист с заморских островов
заявится негаданно нежданно,
прищурившись на солнечном свету,
и неприличным словом – икебана,
порвет на клочья эту красоту.
* * *
и заслуги нашей нет,
что когда-то всех нас вынесли
из роддома в белый свет.
Мы росли, росли и выросли,
и из ЗАГСа при гостях
вот опять кого-то вынесли
в белом платье на руках.
Жизнь любая с горькой примесью
и не стоит клясть судьбу,
что однажды всех нас вынесут
в белых тапочках в гробу.
* * *
тайга — мое укрытие,
здесь можно в дни осенние
остановить события,
во мхах белесых спрятаться
от шума надоевшего
и на плече поплакаться
у старикана лешего.
Нырнуть в лесное таинство
без имени и отчества,
где полное беспамятство,
и сладость одиночества.
* * * 1979
у него там грязища и вечный бордель.
Бродят в кухне и в ванной, гуляют в сортире,
даже в спальне, собаки, ползут на постель.
Что он только не делал, на разной отраве
подорвал, растранжирил семейный бюджет,
но вреда никакого усатой ораве
от обильной отравы папашиной нет.
Он угрозы им слал и задобрить пытался,
и подбрасывал корки, и топтал сапогом,
по ближайшим и дальним соседям мотался,
предлагая очистить от нечисти дом.
Но соседи усатым открывали квартиры,
пропускали без визы, давали ключи.
Ты, мол, сам обещал замочить их в сортире,
сам трепал языком, сам теперь и мочи.-
* * *
Сивый мерин.
Я тащусь по улицам вонючим,
я устал, я стар и одинок,
запряжен, зашорен и навьючен,
и по ребрам бьет меня седок.
На обед солома, корка хлеба,
на десерт противная вода,
а над головой все то же небо,
как когда-то в прежние года.
Неужели это правда было?
Неужели не приснилось в снах –
жеребцы и юные кобылы
на, свободой пахнущих, лугах?
Ароматный ветер путал гривы,
под июльским небом степь цвела,
как была красива и игрива,
как легка и трепетна была,
грациозной рысью пробегая
через взбудораженный табун,
эта тонконогая гнедая,
с симпатичной звездочкой во лбу.
А потом хомут, телега, сани,
кнут ременный, грубость седока
и в пристяжке с черными глазами
злая, беспросветная тоска.
Подчиняясь крикам и ударам,
кое-как влачу свою судьбу.
Этот хмырь, с врожденным перегаром,
всех, еще живых, «видал в гробу».
Я не знаю, что с ним дальше будет,
он на четырех ногах, как я
ходит чаще, чем на двух, как люди,
вечно пьян и грязен, как свинья.
Мы, наверно, скоро сдохнем оба.
Господи, хотя бы поскорей!
Я на все согласен, кроме гроба.
Ни к чему гробы для лошадей.
Я давно устал от жизни этой,
но не светит никакой иной.
Вот бы вверх подняться над планетой
и лягнуть копытом шар земной.
* * *
не сумев пережить
наводненья наветов,
извержения лжи,
от саднящей обиды
за беспутный народ,
что просвета не видя,
превращается в сброд.
С исступленною верой
в одиночку на рать,
будто знают — бессмертны-
идут умирать.
Без боязни вставая
под стволы и ножи,
чьи-то души спасают,
свои обнажив.
Поднимаются сами
на вершины Голгоф,
осиянных крестами
недописанных строф.
Не дождавшись рассвета
во всевластии тьмы,
умирают поэты,
как и прочие мы.
* * *
Был пьян я и в ночи
кошмар явился мне:
вдруг оказался я
в неведомой стране.
На первый взгляд совсем
обычная страна,
но почему-то мне
не нравилась она.
Там никаких страстей,
и все не влюблены,
там непорочных дев
гуляют табуны,
и скромные юнцы –
заложники стыда,
сбиваются в садах
в пугливые стада,
не слышен лай собак
и ругань не в чести,
никто не норовит
на друга донести,
не слышен детский плачь
и не растет осот,
и не бывает гроз,
и лето круглый год,
и ласковый закат,
и розовый рассвет,
и, черт меня возьми,
нигде начальства нет,
цветочный аромат
и пенье птичьих стай…
Неужто умер я
и сдуру сослан в рай?
Кому я нужен там
в нетронутой тиши?
За что? Неужто я
так сильно нагрешил?
Вдруг, как небесный гром,
будильника трезвон,
Я, как и прежде, жив,
и это только сон.
Какая благодать,
восторг невыразим,
Я, слава Богу, здесь –
в пороке и грязи.
* * *
Все мы помним, как при Сталине
И «шпионов», и блатных
К нам со всей России сплавили,
Чтоб избавиться от них.
А чтоб был еще и поп у нас,
То, однажды, в Магадан
Из Москвы сослали фофана
Под названьем Феофан.
Всем, кричал, даст Бог прощение,
А для братьев и сестер
Для венчанья и крещения
Возведу большой собор!
Тут бы нам послать туда мента,
Фофан делал, что хотел:
Слямзил деньги от фундамента,
Побрехал и улетел.
Хоть кресты не все поставили,
Перекрестится толпа:
Слава Богу, что избавили
От лукавого попа.
Только как приход без лидера?
И указ Синодом дан:
Поменять вора на пидора,
Осчастливить Магадан.
Веселились даром с дуру мы,
Кто же мог предполагать,
Что теперь придется Гурия
Пастве в жопу целовать.
Он святой пониже пояса
И, возможно, через год,
Присмотревшись и освоившись,
Колокольню проебет.
Времена грядут тревожные,
Что Россию дальше ждет?
И попы у нас безбожные,
И безмолвствует народ.
2003 г.
у всех различные пути:
кто проще, кто совсем не просто
сумеет этот путь пройти.
Кто в ремесле, а кто в науке
спешит себя определить,
но эту радость, эти муки
дано не каждому прожить,
когда от странной нервной дрожи
беспомощно трепещет плоть,
мороз, как нож, идет по коже,
стараясь в сердце уколоть,
когда перо, как легкий парус,
скользит до самых тайных мест…
За что мне, грешному, досталось
нести тяжелый этот крест,
за что мне свыше дар такой — сгорать за каждою строкой.
* * *
Зависть
Кто ближнему готов помочь делами?
Кто ныне к всепрощению готов?
Ведет по жизни мерзкими руками
нас мстительная Зависть – мать грехов.
Когда-то эта гнусная особа,
чтоб всяк из нас был зверем меж зверей,
назвать решила Жадностью и Злобой
своих, в грехе зачатых, дочерей.
Когда, согласно ветхому преданью,
людские дни закончились в раю,
они и родились в момент изгнанья
и деятельность начали свою,
сумев за краткий срок опутать адом
весь шар земной, да так, что только Бог,
стеная и скорбя о грешных чадах,
залив весь мир водой, распутать смог.
Не помогла студеная водица:
не выжил зверь, не выжил человек,
погибло все, лишь эти две сестрицы
спаслись, пробравшись к Ною на ковчег.
Обсохнув, Злоба завела сначала:
— Ты беден? — у богатого возьми, — А Жадность шепчет в ухо: — мало, мало.
…Не будет примиренья меж людьми.
Напрасно Моисей вбивал в скрижали,
Господние слова про смертный грех.
Для всех писалось, да не все читали…
Не вечны камни, не дошли до всех.
* * *